1998  1999  2000  2001  2002  2003  2004  2005  2006 

Выпуск газеты Сегодня №280 (1625) за 09.12.2003

"НА СОЛОВКАХ Я ПОДРУЖИЛСЯ С ЛЕСЕМ КУРБАСОМ",

Павел Монаков позвонил первым. Напомнил, что недавно отмечалась годовщина голодомора в Украине. И он, участник тех событий, "мог бы рассказать немало интересного". Так и завязался наш разговор...

Монаков провел немало лет в Соловецком кремле и прочих "местах не столь отдаленных". Там, где советские "шишки" предпочитали держать неугодных им людей. Сейчас Павлу Константиновичу 93 года. Он очень сдал в последнее время -- даже не в состоянии самостоятельно передвигаться по квартире. "Но за память свою я ручаюсь и считаю долгом рассказать то, что помню", -- твердо заявил он. И поведал, что никогда не был враждебно настроен к советской власти. Что первый раз за решетку угодил… из-за собственной забывчивости.

КОНТРРЕВОЛЮЦИОНЕР И ТЕРРОРИСТ

-- Меня арестовали 22 июня 1932 года в Севастополе -- городе, где я родился и где прошло мое детство, -- начал рассказ Павел Константинович. -- Я всегда хотел быть моряком и в 16 лет удрал из дому. В порту стояло множество кораблей, я ко всем подходил и спрашивал, не возьмут ли меня юнгой. Говорил, что согласен работать бесплатно, лишь бы научиться морскому делу. Но никто не брал. И вот на корме последнего корабля я увидел мужчину и обалдел -- настоящий запорожский казак. Он в ответ на мою просьбу смерил меня взглядом и сказал: "Матроса не треба, а кухаря треба". Так я попал служить на корабль "Победитель".

В начале тридцатых я уже успел выучиться на фельдшера и плавал на кораблях судовым медиком. Поздней осенью 1931 года на пассажирском теплоходе "Чичерин" мы отплыли в рейс Одесса--Батуми. В обратный путь мы отправились с радистом с крейсера "Червона Україна" Рафаилом -- ему через три дня кровь из носу надо было быть на своем корабле в Севастополе. Попасть на борт ему помог я. Прошло какое-то время, и однажды, когда мы стояли в Одесском порту, Рафаил заявился ко мне с двумя бутылками вина -- в знак благодарности за оказанную услугу. Мы разговорились, я поинтересовался, как ему служится. А он мне и отвечает: "Плохо. Меня преследуют за то, что я еврей". А потом добавил, что он имеет доступ в трюм и собирается взорвать крейсер. Я его после таких слов прогнал, однако должен был сразу же позвонить в ОГПУ. Но ко мне как раз пришла барышня, которую я ждал, а потом у меня этот разговор вылетел из головы.

И вот летом 1932 года в Одессе меня вызвал капитан. Оказалось, что меня хотят видеть три человека из особого отдела Морских сил Черного моря (МСЧМ). Тогда-то я припомнил историю с Рафаилом. Меня посадили в машину, привезли на вокзал, оттуда вагоном третьего класса -- их трое в купе и я четвертый -- мы отправились в Севастополь. Привели меня к следователю -- потом я узнал, что это не кто-нибудь, а сам начальник отделения по фамилии Ратнер. Я чувствовал себя уверенно, ходил по комнате, в то время как Ратнер сидел. "Вы знаете, почему вы здесь?" "Я знаю, что это большое недоразумение". Ведь я был секретарем комсомольской организации корабля и потому справедливо полагал, что политические вопросы меня касаться не могут. Что касается уголовщины, то я тем более чист перед законом. Так что, повторяю, я чувствовал себя уверенно. "Единственное, в чем можно меня упрекнуть, -- сказал я следователю, -- это в том случае с моряком с "Червоної України". Этот разговор о взрывчатке у нас с ним был, и я был обязан о нем сообщить, тут я свою вину признаю. Но корабль стоит на рейде в Севастополе, я видел, он радист, так что найти его легко. Этот Рафаил должен быть записан в судовом журнале". Кончилось все тем, что меня привели в другую комнату, где из мебели был только стул, и оставили там одного. Через какое-то время вошли два мордоворота, лет по 35 каждому, и принялись меня колотить. Они сбили меня на пол и пинали ногами. Я прикрывал голову руками, но все равно они выбили мне два зуба, вот здесь, -- показывает Павел Константинович. -- Так меня пытали до октября, лупили раз десять. А сидел я у них в одиночке, так что и поговорить не с кем было.

В конце октября меня вызвал начальник отделения, но уже днем, а не ночью, как обычно. Я сказал ему: "Подпишу все, только не допрашивайте больше". "Теперь поздно, -- отвечает, -- я тебя везу в Москву". И вот привезли меня на Лубянку. Сидел я там 10 дней, кормили хорошо. Наконец меня вызвали, провели в большой кабинет на третьем этаже. Сидели там два человека, у одного два ромба на петлице -- высокий чин. Он сидел, писал, а потом обратился ко мне: "Монаков, расскажи всю правду". Я и рассказал, умолчав только о том, как меня били на допросах. И тут посреди нашего разговора заходит в комнату какой-то мужчина. Допрашивавший меня встал и говорит: "Товарищ Ягода, вот он". "Это севастопольский террорист?" -- спрашивает Ягода. Потыкал меня пальцем в спину, пару раз сказал "ну и ну" и вышел. После этого мужчина дал мне какую-то бумагу. Я хотел ее подписать, а он говорит: "Да что ты, дурак, делаешь, прочти прежде". Я сделал вид, что читаю, а потом подписал. Еще 11 дней я провел на Лубянке, а потом до марта сидел в общей камере в Бутырке. Она рассчитана была примерно на 45 человек, а находилось в ней народу сотни четыре, не меньше. Я когда первый раз в нее зашел, только дым вижу, и все. Тут меня за ногу кто-то схватил и усадил рядом с собой. Оказалось -- командир корпуса, не кто-нибудь. Правда, из моряков никого в камере не оказалось.

ВСЕ ЖЕРТВЫ ГОЛОДОМОРА В ЛАГЕРЕ УМЕРЛИ

В марте коллегия ОГПУ приговорила меня к пяти годам лишения свободы. А через три дня меня взяли на этап. Привезли всех на станцию Токари -- тогда это была Кировская железная дорога, -- и оттуда уже пешком. Так я попал в Свирский лагерь, занимавшийся лесозаготовками. Но мне повезло -- не хватало фельдшеров, и я стал работать по специальности, даже был расконвоирован, а в случае нужды мне давали лошадь. В санчасти я был сам себе начальник: кроме меня, там были еще три санитара, две санитарки и повариха. Все это на 3,5 тысячи заключенных. В Свирском лагере я пробыл до 5 августа 1935 года. Ни одного дня не был без работы.

В начале октября 1933 года к нам пригнали очередной этап -- 856 человек из Полтавы. Я, как заведующий санчастью, также должен был принять его. Надо сказать, что в лагере не было вшей, всех заключенных мы обрабатывали перед тем, как поместить их в барак. Ко мне прибежали и сообщили: все прибывшие настолько обессилены, что легли на пол около бани. Я отправился выяснить, в чем дело. Оказалось, что в этапе 20--25 стариков, а остальные -- женщины. И все -- кожа да кости. Послали 30 женщин из лагерных мыть людей. На всю зону у нас было только два парикмахера, так что пришлось собрать все имевшиеся в лагере ножницы и до полуночи прибывших стригли -- у них было полно вшей. В итоге всем полтавчанам выделили отдельный барак. От них ужасно пахло -- люди оправлялись под себя. Им выделили усиленный паек: 100 г мяса, 100 г рыбы, 50 г жиров и проч. Они ели и почти сразу же оправлялись. К нам тогда приехал вольнонаемный доктор Боровских. Я пошел к нему и говорю: "Что же мы делаем, кормим людей по усиленной норме, тогда как им надо давать только сухари и воду". "Это правило ГУЛАГа, которое я изменить не могу", -- ответил он мне. Тогда я оставил у себя в санчасти троих самых шустрых человек -- надеялся, что они выживут. Я поместил их в бельевой. Но они бегали в туалет для персонала санчасти, и нарядчик это заметил. За это мне был нагоняй, и людей пришлось переместить обратно в барак. За полтора месяца все новоприбывшие полтавчане умерли, ни одного человека не осталось, хотя им и выдавали лекарства. У них была нехватка витамина PP (никотиновой кислоты), болезнь тогда называлась пеллагрой или шагреневой кожей. Так я воочию увидел, что такое голодомор. Но должен вам сказать, что голодомор был только для крестьян, чтобы загнать их в колхоз. В городе его не было: взрослые получали паек в 500 г хлеба, дети до восьми лет -- по 300 г. Также выдавался 1 кг крупы в месяц. Многие продукты можно было купить на базаре.

МОЙ СОКАМЕРНИК -- ЛЕСЬ КУРБАС

На Соловки я попал 15 августа 1935 года. А перевели меня туда за то, что моя мать была родной сестрой жены начальника погранохраны МСЧМ Кукиль-Краевского, под которого тогда начали копать. Это был бывший царский офицер, который по заданию Ленина потопил под Новороссийском Черноморский флот. Мне вменили в вину то, что я знаком с Иваном Николаевым, также бывшим царским офицером, который в свое время служил начальником артиллерии крейсера "Червона Україна". На самом деле я ни дня с ним не общался.

На Соловках я подружился с Лесем Курбасом -- мы с ним сидели в одной камере, которая находилась в соловецком кремле. Надо сказать, что режим там был не очень строг, в отличие от бараков, помещавшихся за его пределами. Курбасу как режиссеру поручили на Соловках руководить театром на 350 мест. Его тамошние постановки пользовались большим успехом. Они шли каждую субботу и воскресенье. Однажды, около 10--11 часов утра, когда Лесь сидел и писал что-то, его вызвало к себе начальство лагеря. Около двух часов дня он вернулся с двумя папочками в руках. "Это, Павло, мой последний "березіль", -- сказал он мне. Оказалось, ему предложили поставить пьесу Погодина "Аристократ". Лесь как с ума сошел, мне приходилось ему обед носить, настолько он был одержим идеей постановки. Повар знал, кому я несу еду, и насыпал мяса побольше.

В пьесе была роль воров в законе. Загвоздка состояла в том, что на Соловках таких не было -- там сидели осужденные по различным пунктам 58-й статьи -- "контрреволюционная деятельность". Курбасу пошли навстречу и привезли двоих человек с материка: женщину и мужчину. Как ни странно, женщина оказалась больше похожей на вора в законе. Она была бывшей любовницей крупного военного, участника кампании против японцев. Его самого расстреляли, а любовницу посадили. С мужчиной, как показалось вначале, повезло меньше -- он был похож скорее на бухгалтера или инженера. "Мне вор, вор нужен, а не профессор", -- разорялся Курбас. В ответ мужчина протянул ему часы: возьмите, Лесь Степанович, это, кажется, ваши. А часы у Курбаса лежали в заднем кармане. После этого конфликт был исчерпан.

Постановка удалась на славу: "Аристократ" шел 9 раз, Курбаса выносили из зала на руках. Я на правах приятеля ходил на все спектакли. А 17 мая 1937 года Курбаса взяли на этап. Все были уверены, что его везут на материк. А 23 мая на вечерней поверке я увидел на охраннике сапоги Леся. Их спутать нельзя было: они у него были заграничные, на ремешках-застежках, больше таких ни у кого не было. Но, как я потом узнал, его расстреляли позднее -- 6 декабря по решению Ленинградской тройки. Кстати, ни одной могилы на Соловках нет -- все тела сбрасывали в море. А вот могила Калнышевского, скончавшегося до революции, сохранилась.

ДОЛГАЯ ДОРОГА ДОМОЙ

Когда истекли пять лет моего срока, я полагал, что с Соловков меня отправят домой. У меня с собой была куча поручений, в основном -- написать с материка родственникам, потому что с островов писать было запрещено. Три раза я писал жене Курбаса в Самбор, но получила она письма или нет -- не знаю. Но вместо порта я попал в изолятор, в дом, о котором говорили, что из него нет выхода. Как потом выяснилось, меня взяли по ошибке. Я попал в камеру, где сидели 6 человек. Я занял седьмую пустую койку. Со мной никто не разговаривал, потому что утром меня должны были расстрелять. В восемь утра за мной пришли, долго вели по длинному коридору и в конце концов привели в пустую комнату. Мне приказали раздеться, вплоть до нижнего белья. Я тогда подумал, что мне точно сейчас пустят пулю в затылок. Руки меня не слушались. Но тут открылась форточка, и мне бросили новехонькую зэковскую одежду: бушлат, телогрейку и проч. Потом меня привели в другое помещение. Там на столе стояло деревянное ведро с черпаком, а за столом сидел Файзулла Ходжаев, руководитель коммунистов Узбекской ССР (его расстреляли в 1938 году). Он мне сказал "Успокойся, все мы в руках Аллаха, но без его воли ни один волосок не упадет с твоей головы".

Прошло дня три, и я объявил смертельную голодовку. Ведь меня ни в чем так и не обвинили, но из изолятора не выпустили. На 13-й день меня вызвал к себе полковник, -- морда, как котел, -- и говорит мне: "У нас только твое лагерное дело. Но ты числишься за особым отделом НКВД СССР. Будет заседание -- на нем и решится твоя судьба: может быть, отпустят, могут продлить срок, а могут и что похуже решить. В любом случае, мой дружеский совет -- снимай голодовку, я тебя помещу в лазарет, и будешь там до решения. Это единственное, что я могу для тебя сделать. А не снимешь -- будем тебя искусственно кормить, а это очень неприятная вещь". Что делать, пришлось согласиться на такое предложение. Меня поместили в комнату, где когда-то 25 лет прожил последний кошевой атаман Запорожской Сечи Петр Калнышевский. Что ж, в итоге мне добавили к сроку еще три года. Их я провел в Лигоракше -- это в 7 км от города Кемь (ныне Карельская АССР). Это была центральная швейная мастерская всего ГУЛАГа. Там опять попал в санчасть. Меня предупредили: веди себя прилично. В ответ я пояснил: "После Соловков именно неприлично вести себя неприлично". Из Лигоракши я и освободился. Мне, в отличие от других освобожденных, дали не справку, а паспорт. Когда я уже собирался уходить, начальник учетно-распределительной части завел меня к себе и сказал: "Я бывший черноморский матрос. Если поедешь в Акмолинск, где тебе определили постоянное место жительства, то тебя сразу же посадят". "А что же мне делать?" -- спрашиваю. "А вот что: поедешь в какое-нибудь глухое село, по дороге потеряешь паспорт и барахло. Составишь акт о краже и пересидишь лихое время". Я послушался совета и отправился в Алтайский край, там я около шести месяцев работал в одном из районов санитарным инспектором. В августе 1943 года меня направили из района в более крупный Онгудай. Там, кстати, местные жители вполне законно гнали местную самогонку -- аракчу. Она получалась как побочный продукт при производстве сыра. На Алтае я познакомился с моей нынешней женой. А когда мне разрешили жить в крупных городах, мы перебрались в Севастополь.

Сейчас бодрый духом Павел Монаков доживает свой век в поселке Калиновка, что под Киевом. Здоровье стало совсем никчемным. И часто посещают мысли о скорой смерти...